18+

Кто на сайте

Сейчас 77 гостей онлайн

Виктор Iванiв. Чистая книга: «Извещаю госпожу мою тень»

Чистая книга: «Извещаю госпожу мою тень»

О В. Хлебникове и Е. Гуро

Наталии Черных

Извещаю госпожу мою тень о прибытии ее собственника в взыскуемый град.

(Из письма В. Хлебникова)

1.

Маяковский писал о побуждении, которое содержит в себе книга. Он читал в детстве «Дон-Кихота», и начинал играть в него. «Вот это книга! Сделал деревянный меч и латы, разил окружающее», — писал он. Позже он вновь говорил об этой игре, ставшей литературной: «срываю игрушки-латы, я — величайший Дон-Кихот». Это принцип обнажения, а не только удачный прием — «величайший Дон Кихот» должен предстать в своей истинности.

На то, что будетлян волновала эта тема, указывают и эти строки Елены Гуро:

Если книжка лжет, значит, книжка злая. Доброму
Дон-Кихоту худо в ней. А он стал живой, он ко мне
приходил вчера, сел на кроватку, повздыхал и
ушел… Был такой длинный, едва ногами плел….

(«Небесные верблюжата»)

У Гуро этот образ выводится из своеобразного лимба, детского засыпающего сознания (в данном конкретном случае). Это тайный образ духовидения воплощается яснее в фигуре Бедного рыцаря и заветном мифе о Вильгельме Ноттенберге. И здесь это уже не воображение засыпающего ребенка, а предсмертная греза великой духовидицы. Предсмертная греза, которая входит в центр создаваемой картины, тень, которая удерживает в себе всю книгу. Именно благодаря появлению этого небывшего Бедного рыцаря создается яростная живучесть всех иных ее описаний. Одно из свойств прозы Гуро состоит в том, что читающий видит перед собой действительное, живое, биологическое, природное — саму жизнь, которая возобновляется всякий раз при прочтении. И в этом возобновлении — величайшая боль, словно впервые всякий раз открывающая глаза.

Ночью таяло. Небо стояло совсем раскрытое. Шел
дождик. Нет, капал туман. У фонарей нависали,
мерцая, почки на почти невидимых голых прутьях.
Распускалась весна. Едва-едва поверила душа и
стояла совсем обнаженная, добрая и глубоко
поверила всему. Всякий мог ее ранить, если б ее не
укрывала тайна ночи. Была с весной. Пар
поднимался. Землей пахло. Шел дождик.

(«Небесные верблюжата»).

И на короткое время просиявшее великое солнце проясняет всю эту тень, делает так, что тень эта исчезает, растворяется навсегда, изгоняется, а светлый образ сына, явившегося и умершего одной переменой светил сияет и обретает сверхжизнь, надсмертное, реальное существование истины, и эта истина озаряет каждый биографический день Елены Гуро, каждая вочеловеченная единица времени удерживает в себе вечность, превращая залетейскую дрему в сияющий зарайский пейзаж.

Воскресение./Вещь живая в себе./ Это негаснущее
утро. Незакатное солнце. Оно стоит среди вас, и
только вы его не видите.

(«Бедный рыцарь»).

Здесь остается одно «за смертью дремлющее но». Сияющие явление дня возможно только в смерти. И это сияние великое и лучистое, эта раздавленная тень ада скрывает в себе скорлупу последнего мучения и скорбь обряда.

Но в утро осеннее, час покорно-бледный,
Пусть узнают, жизнь кому,
Как жил на свете рыцарь бедный
И ясным утром отошел ко сну.

Убаюкался в час осенний,
Спит с хорошим, чистым лбом,
Немного смешной, теперь стройный —
И не надо жалеть о нем.

(«Осенний сон»)

Хлебников в последнем письме Елене Гуро говорит о «чистой книжке». До какой степени чиста эта книжка? До какой степени освобождение из плохой книжки и написание новой, хорошей, книги являет беспримесную чистоту и сияние?

2.

Если Мишель Фуко говорит о Дон-Кихоте, как об инициаторе подвига, правду которого необходимо всякий раз доказывать, то Вальтер Беньямин в очерке о Достоевском показывает ту самую сквозную целокупность времени человека, его завершенность и открытость. Сквозную, поскольку вечность и цельность сквозит через грань падучей, эпилепсии.

Сияющее солнце и день лучше всего удается в описаниях у Хлебникова: «сквозь ветер сон лучей», «опустило солнце осеннее, свой золотой и теплый посох, и золотые черепа растений застыли на утесах». Это хлебниковское солнце победы над смертью, победы над самим солнцем.

Если Дон-Кихот вынужден подтверждать свою литературную биографию, то Хлебников пишет свою книгу жизни, сотворяя подвиги в действительности. Много сказано о том, что это подвиги «идиотического Эйнштейна», можно перечислить лишь несколько: поездка в Харьков, где поспели вишни на крыше вагона вместе со всем народом, сжигание страниц «Святого Антония», книги об искушении духами, уход в степь и оставление там Дмитрия Петровского, которого степь должна либо «отпеть в его лихорадке», либо вылечить своим греющим теплом. Полная разомкнутость в быту и жизнь в воображении, открывающая кулисы внутреннего театра, театра для себя. (Описанная тем же Петровским сцена увольнительной из армии — когда Хлебников и Петровский ставят постановку в Царицыне и выступают в цирке в Астрахани). Его спектакли в Сабуровой даче, свидетельства о которых хранятся в больнице, наконец, диагноз доктора Анфимова. Все это заполняет книгу, жизнеописание Хлебникова, воображаемого короля времени.

Однако письма «одинокого лицедея», автора строк «мы в детской рода людей» не всегда подтверждают этот устойчивый миф. Здесь хотелось бы рассмотреть некоторые из них.

В цитированном выше последнем письме к Елене Гуро ее книга названа «водопольем жизни», (жизни, открывающей глаза), которая остается верна правдивому «рыцарскому слову» (истина), и содержит «рассеянные намеки на прошлое» (тень).

В письме к Матюшину на смерть Гуро Хлебников показывает свой принцип жестокости и свой принцип сострадания. Это письмо в сжатом виде раскрывает жизненные основания будущей «Единой книги». Здесь говорится о том, что «упорная мысль может причинить (реальную) смерть другому человеку». Смерть понимается как предел: «кто не умер, не знает, что такое смерть», смерть понимается как смерть Христа: «плащ милосердия падает на животный мир». Наконец, смерть понимается как отвлеченная фигура духа (если упорная мысль может причинить смерть живому человека, то упорная отвлеченная мысль восстающего может причинить смерть самой смерти). Хлебников пишет скорбящему М. Матюшину о своем «духовном умирании», и говорит об одном своем затруднении: «мертвые ли должны оплакивать живых или живые мертвых», и поэтому он сомневается в смерти Гуро: «хотя я не совсем поверил тому, что прочел в письме из Усикирко».

Наконец, поминальный обряд, телесное переживание восстающего (слова Хлебникова) описаны так: «у меня как-то отнялись руки». И условность смерти, ее умозрительность и, с другой стороны, реальность так соотносится с миром слов: «что такое слово смерть, когда она застает тебя врасплох». Хлебникова интересует, как при этом можно быть «более слово, чем слева» («Вечер, тени, сени, лени»).

Жизнь Хлебникова показывает диаметрально разнесенные мысль и действие, которые идут в разные стороны, но синхронно повторяют друг друга. В другом письме он пишет: «пьянею числами, практически утратил чувствительность». В этом состоит хлебниковский «закон качелей». Его полная отрешенность, как у Рембо, позволяет создать точнейшую, доисторическую картину природы, заставить дышать впаянные в могильный камень трилобиты («Могилы вольности – Каргебиль и Гуниб»), книгу иранских гор («Тиран без Т») – книгу природы, которую читает вслух «святче Божий».

3.

Еще одна мысль, отвлеченно высказанная в письме к Матюшину, была пережита затем в действительности Королем Времени: «смерть есть один из видов чумы». И Хлебников «одел сапогом (эту) чуму». Роль чумы в его жизни сыграли тиф и цинга. Хлебников перенес два тифа — того тифа, о котором он писал: «на смену что войне придет: сыпняк» («Ночь в окопе»). Хлебников видел не только страшный мертвый полк, вкопанный в озеро («Смерть в озере»), он наверняка видел и мертвых от тифа, уложенные в штабеля.

Полностью подорвавший свое здоровье, проведший полгода в сумасшедшем доме, (что спасло его от смерти), он, однако, пишет в Кисловодске меньше чем за год до смерти: «в этом я ручье Нарзана облил тело свое, возмужал и окреп и собрал себя воедино». «Сон лучей» и «шествие осеней Пятигорска» становится для него прозрением собственной смерти, и солнце и иней становятся ее образами, бросившими золото листьев — как в немецкой сказке, где дьявол дарит мешок золота, который оборачивается ветошью и пожухлой листвой.

Все оголилось. Золото струилось.
Вот дерева призрак колючий:
В нем сотни червонцев блестят!

Здесь же листва становится золотом, золотухой, и тем полуденным золотом, о котором Хлебников пишет в 1908 году в стихотворении «Крымское»: «небо веет полуденным золотом, ах, об эту пору все мы верим, все мы молоды». Теперь на смену приходит книга «записок стыдесной земли», где «носятся бесшумно духи» духовной голодухи, и выстрелы Чеки вымарывают эту рукопись.

И если имение в Красной поляне, в котором написан рассказ «Малиновая шашка» — это своего рода хлебниковский «Декамерон», тот спектакль, в котором повторяется рисунок действительности, и где дьявольскими прыжками «в засохший пруд» падает храм Христа Спасителя, который обегает Тринадцатый гость (Петровский) огромными прыжками кузнечика, то описание Москвы, в последнем письме к матери — показывает тот самый чистый мир, чистую книгу, Единую книгу, которая живет в одном воображении поэта:

Москву не узнать, она точно переболела тяжелой
болезнью, теперь в ней нет ни замоскворечья, ни
чаев и самоваров прежних времен! Она точно
переболела «мировой лихорадкой», и люди по
торопливой походке, шагам, лицам напоминают
города Нового света.

Яркое, ясное, солнечное описание этого Нового света дано в последней поэме Хлебникова «Синие оковы»: «В сенях где ласточка тихо щебечет». Но закон качелей велит: чтобы просиявшее солнце воображения в своем высочайшем зените — в действительности несло мучительную гибель от ночевок на голой земле.

26 июня 1922 года П. Митурич написал: «С Хлебниковым вот как: 23-го в больнице окончательно решили безнадежность положения Велимира и сомневались даже, что я довезу его до деревни Я его помыл, переодел в свое, причем он настаивал, чтобы ему надели брюки и сапоги, что конечно, не было осуществимо, т.к. не на что одевать».

23-го  в больнице Хлебников сказал: «Мне снились папаша и мамаша. Мы были в Астрахани… Пришли домой к двери, но ключа не оказалось».

В письме к Вяч. Иванову в 1909 г. Хлебников пишет:.

Я знаю, что умру лет через 100, но если верно, что мы умираем, начиная с рождения, то я никогда так сильно не умирал, как эти дни. Вот почему ощущение смерти не как конечного действия, а как явления, сопутствующего жизни в течение всей жизни всегда было слабее и менее ощутимо, чем теперь.

Если правда о вечно возобновляемом времени, которое всегда открывает перед тобой глаза, «бредущие как осень», открывает чистую, хорошую, единую книгу всякий раз, когда ты читаешь эту книгу, то правда и то, что иногда – этот свет истины мутнеет, как пушкинское «закопченное стеклышко», и поэт-Хлебников закрывается перед тобой,  и его слова кажутся, что ничего не значат, становятся сами как что-то давно позабытое, ужасно далекое, «канувший в безнадежное весенний путь». Следует на время отвлечься и стать более «слева, чем слово», чтобы солнце Истины вновь просияло перед тобой.

 

Виктор Iванiв

18-11-2017

 

Новое на сайте:

Отправить свое произведение

Вход



Регистрация

*
*
*
*
*

Поля помеченные звездочкой (*) обязательны для заполнения.)

Яндекс.Метрика