18+

Классика авангарда

Кто на сайте

Сейчас 45 гостей онлайн

Алексей А. Шепелёв. Russian Disneyland – бессмысленный и беспощадный

Проза / Авторский формат

Алексей А. Шепелёв (р.1978) – прозаик, поэт, музыкант. Кандидат филологических наук. Лидер авангардного объединения «Общество Зрелища» (1997-2014). Автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Maxximum Exxteremum» (2011), «Москва-bad. Записки столичного дауншифтера» (2015) и сборника новелл «Затаившиеся ящерицы» (2016), а также двух книг стихов: «Novokain ovo» (Тамбов, 2001)и «Сахар: сладкое стекло» (М.: Русский Гулливер, 2011). Печатался в журналах «Дети Ра», «Дружба народов», «День и ночь», «Волга», «Новый мир», «Нева» и др. Финалист премии «Дебют» (2002), лауреат Международной отметины им. Д. Бурлюка (2003), лауреат премии «Нонконформизм» (2013), финалист премии А.Белого (2014). Живёт в Тамбовской обл.


Фрагменты из повестей «Настоящая любовь/Грязная морковь» и «Russian Disneyland». Объединённые общими героями и местом действия (российская деревня, 1993 год), они рассказывают о проделках удалых подростков-«постпионеров», которые «вершат дела» при поддержке колоритных пионеров фермерства.

 

Отрезав пустую бутылку, мы разводили в ней «деколон» и выпивали. Магнитофон был включён на запись. Наши голоса звучали не намного тише фонограммы, потом мы начали «обарахтывать» - выплясывать под «ино­странщину» в Яхиной «хатке».

В дверь постучали. Яха почти так же резво [трезво!] закинул под кровать недопитый флакон и недопитую «стопочку», убавил музыку.

Мать пристально взглянула на нас со Змеем: мои штаны и майка были закатаны, вернее сказать, задраны до самого паха, майка тоже как-то распола­галась где-то на лопатках, а пупок был оголён и испачкан в прилипшей к поту земле; Зам был красен, его майка разорвана и свисала с лампочки. Тут-то я осознал, что Зам опять произнёс: «Нет, тёть Надь, мы не пьём». Вошёл Яха (он мочился с порожка), одетый только в те злополучные трусики, видно было, что они очень ему маловаты…

- Бесстыдники, - ухмыльнулась мать и полезла под стол.

- Чё надо? Мы музыку слушаем, - объявил сын и сел на кровать, стара­ясь согнать пониже покрывало.

- Где бражка? – спросила мать и повторила: - Бес-стыд-ники, охальства-то какая, пьють и матом оруть на всю деревню!..

Хозяин пиршества получил оплевуху, а пахучий «деколон» был конфискован. Не успела мать уйти, Яха поскакал за ней, пытаясь идти на цыпочках – или просто был боси­ком – мы со Змеем курили на пороге. Вернулся он с одеколоном и с брагой и с длинной бутылкой какого-то вина.

- Что я не знаю, где дверь, что ль? – заливался Яха, откупоривая вино об гвоздь оградки и распивая на ходу.

Через полчаса мы уже скакали какими-то огромнейшими волчьими прыжками по улице, по направлению к Ленке. Змей орал: «Death! Never! Never! Just so (что-то)!». Я: «Comon! Get away now! Kill now!». А Яха – нечто чудовищное звукоподражательное. В руках у Яхи фигурировал его «маг», который за счёт батареек орал нашими же голосами, но уже по-русски: «Ко­базь, убью! Расшибу! Кобазь пидармот! Расстреляю!» и т. д. Нечаянно-нега­данно на дороге был замечен Перекус, по виду вроде бы выходящий от Ленки.

Яха перебросил магнитофон мне и тут же вцепился Перекусу в куртку: «Перекус, паскуда, расшибу!». Да как-то странно – сверху вниз чирк­нув его по лицу – вмазал ему. Перекус оторвался, что-то пробурчал, но Яхо Лихое в нашем громаднейшем возбуждении сделал невиданный двухметро­вый прыжок и нанёс поочерёдно каждой рукой по удару, причём теперь уже как-то неестественно снизу, в скулу и, кажется, в щёку Перекусу. Как только тот очнулся, отплё­вывая кровь, Яха стал картинно зафутболивать ему в рёбра, приговаривая «Сука, предатель». «Преподаватель», - подсказал я, и мы со Змеем, едва просмеявшись, его оттас­кивали.

«А ты, Змей, хуль отвлекаешь?!» - взвизгнул Яха и залепил товарищу кулаком в лоб.

 

(«Метеорит»)

Вскоре путникам открылась огромная залитая солнцем поляна, на кото­рой произрастала большею частью малина. Щедрые лесные края! Всё тебе: и малина, и клюква, и земляника, и грибы, и орехи – только относись по-чело­вечески.
 

(«Дневник»)

Перекус поковылял к колонке умываться, а мы, с трудом успокоившись, подкрадывались к Ленкиной терраске.

- Иди, Зьмей, позырь в окно, а мы покамест припьём чуть-чуть, - прика­зал Яха и мы остановились доканчивать флакончик с уже дважды разведённым «Са­шей».

По лицу Змея было видно, что его очень обрадовало то, что он увидел.

 

(«Метеорит»)

В воздухе по-домашнему пахло малиновым вареньем, уже начинавшие желтеть листья едва смогли скрыть броскость переспелых кроваво-красных ягод.

 

(«Дневник»)

- Сидят, - весь сияя и как бы предвкушая нечто сногсшибательное (в са­мом прямом смысле), докладывал он, - Курага (т.е. Леночка) и Кобазь, она у него на коленках, а потом она слезла и опять села на коленочки, только пере­дом к нему, растопырив лодыжки [т.е. ляжки], сзади даже трусера видать из-под юбки!

 

(«Метеорит»)

Парни, не останавливаясь, пошли дальше.

 

(«Дневник»)

Мы с Яхой мгновенно рванулись к окну.

                                                                                      (…)
- А-а, б…! - всё Ромуську расскажу! – Яха заорал уже что есть мочи и сада­нул окровавленным кулачищем (руки у него крупные) в форточку. Мы со Змеем от неожиданности резко отдёрнулись от стекла – последнее, что мы видели – как крупная Леночка тоже вдруг передёрнулась и чуть-чуть было не свалилась с колен Кобазя. Опять прильнув, мы развеселились от вида дебе­лого, медведеподобного Кобазя, который только что сподобился схватить свою любовницу за щиколотку – как утопленницу. Спина её выгнулась, она «скакала» на одной ноге как будто выполняла команду «присед на одной ноге» на нашей физ-ре – вторую ногу матёрый уноша никак не мог отпустить, а сама она вце­пилась в его лодыжку!

Как разрешилось это хитросплетение мы, к сожале­нию, не увидели – мы загнулись как крючки в припадке хмельного идиот­ского смеха, причём Яха, который когда-то уже успел снять знакомые нам всем трусики, умудрился тут же сунуть их в разинутый рот Зама.

Тот, отплё­вывая, проговорил «мокрые» и стал обнюхивать их – при сём Яха распла­стался прямо на земле и его стали постигать дичайшие судороги, глаза его заслезились, и весь он закраснелся, вены вздулись, как-то гортанно, еле передвигая перекошен­ную челюсть, весь похожий на черепок-экспонат из школы, он выдавил: «Я в них упустил… из пистика…». И опять за­шёлся. (В темноте и в желтовато-световом прямоугольнике из терраски всё это было не так видно, но я уж знал все симптомы.)  (…)

Я тоже не мог продыхнуть. Обернулся – Перекус тоже си­дит на земле, в слезах, в крови, весь красный и радостный, трёт, размазывая грязь, свои недавно проявившиеся усики. Несколько груст­ный Зам внезапно вдруг закатился сам, тоже повалился на спину, брыкаясь и указывая на Яху, который до того докорчился, что облевался.

- Ты, Зам, должен блевать-то, ну-у… - рассудил Кобазь, видимо, давно уже стоящий на порожке.

- Б…, Ельцин! Николайч-Борисыч Нельсон! вот он стоить! – как в оза­рении выкрикнул Яха, вперив перст в освещённую из двери фигуру Кобазя. Мы закатились повторно – сравнение было крайне метким: фигура, белая го­лова, лицо, какие-то вечно припухшие, прищуренные глазки.

Пока мы возились, незаметно Перекус нырнул к ним и они закрылись и потушили свет, вывесив снаружи большой замок. Вот те номер!

Яха принялся неистово колотить в дверь.

- Открывай, Курага! Думаете, постучим и уйдём – сидите без света! Я сразу просёк, что замок для близиру! Кобазь! пить будешь?!

Но никто не отзывался, было уже совсем темно на улице, а окошко зана­вешено. Долго уговаривал Зам «в своей манере» (по просьбе хитрого Яшки). Надоело и стали выпивать на пороге, нашли на поле боя и развели ещё пополам в какой-то грязной бутылке уже разведённый одеколон, еле протянули по стаканчику похожую на молоко или шампунь жидкость, и ещё осталось как раз на один ста­кашок.

- Последний. Вылей наверно, - вздохнул Зьмей, отказываясь.

- Перекус, пить будешь? – крикнул Яха.

- Буду, - отозвался Перекус из терраски, и тут же Кобазь:

- Козёл.

Мы вошли, включили магнитофон (но не ту запись). Перекус с Замом опять пытались прорваться «за блинцами», Ленка с Кобазём опять спле­лись… Я сидел на стуле у стола и разглядывал порнокартинки, развешанные недавно юным Ленкиным племянником. Яха весь маялся и мялся. Я тоже – никто не знал, как начать. Мы были уже что называется в дуплет. В Яхином магнитофоне что-то зашуршало и он по обыкновению треснул по нему кула­чищем. Внезапно я вскочил и залепил кулаком в картинку, изображающую двух beach bitch grrrls, перегнувшихся через велосипед, выставив очень большие попы в очень маленьких бикини. (…) «А вот и Нельсон!» - заорал я, случайно увидев на при­клеенной газете портрет Ельцина.

«Мой маленький, мой мальчик, моя лили­путочка», - задыхался опять Яха, произнося всё это как-то в нос и  даже подхрюкивая от блаженства, – дело в том, что он схватил Перекуса за голову и тыкал носом в злополучный портрет.

В этот момент подъехал мотоцикл, Кобазь сразу поднялся (почуял, на­верно, что приехал его сотоварищ Гниль) и говорит Яхе: «Ну ты, Лёх, и пи­дарас». Перекус тоже что-то подхмыкнул с пола.

- Пойдём выйдем! – завопил Яха.

- Пойдём! – заорал я (хотя по идее должен был орать Кобазь).

Со всех ног я вдруг ринулся к двери. Тут я столкнулся с жирным одно­годком по кличке «Боцман», а он, дурак, возьми да и ткни меня в пупок пальцем. В бешенстве я одновременно залепил ему рукой в ряшку и в пах но­гой. Он согнулся, но вдруг вцепился всей пятернёй мне в щёку, потом второй лапой схватил за бедро, приподнял и бросил с порога. Я довольно удачно приземлился на колья оградки – не сломал даже рёбер, только оцарапал их. Боцман стоял на свету в дверях. Волосатые толстенные ноги в шортах. Я тут же вскочил и, метнувшись на четвереньках, протянувшись по земле, схватил его за ногу. Он хлестанулся с ужасным звуком на бетон (в том числе и лицом), правда второй трёхпудовой ногой угодив мне в зубы. Я помню, как я сидел уже у него на груди и зверски долбил его по физиономии, лил дождь… Яха бил меня по лицу, Змей оттас­кивал (Яха вдруг засветил и ему), Ленка вопила, Гниль и Кобазь смеялись… Яна стояла у стенки терраски, обитой толью, под навесом, но волосы её были мокрые – это очень её украшало…

Меня, видимо, оттащили. Я валялся уже в лебеде метров за двадцать от хатки. Меня сотрясала нервная дрожь, в глазах всё плыло. На свету маячила она, Яна (откуда она взялась – приехала с Гнилью?! – видела всё?!). Я фоку­сировался только на ней, она была равнодушна, к тому же иронична, я сразу почувствовал какой-то позор, своё мальчишество… дистанцию в 20 метров – 20 лет! – между нами.

- Убью! – заорал я, отплёвываясь от крови и намереваясь подбежать прямо к Боцману (он сидел на пороге со всеми, жадно, с сопением затягива­ясь бычком), но мне навстречу выдвинулась Ленка.

Я отлеплял целые куски грязи от внутренней стороны своей коротенькой маечки, заголил пупок, откинул голову. Дождь едва капал, небо было абсо­лютно чёрным, тучи казались на нём светлыми; делая зрительные усилия, я на какое-то мгновенье необычайно ясно видел несколько крупных звёзд, по­том опять всё плыло… я был в так называемом аффекте, чуть ли не плакал; теперь уже тихо, бессильно, страдальчески произносил «убью» и швырялся грязью (в Леночку). Она очутилась совсем близко, наклонилась, что-то гово­рила…

Обращение «Лёшка» (так говорила в своё время Яночка) мне было крайне приятно – остального я не понял… По другим своим воспоминаниям, первые минуты две я был ещё и как-то… счастлив, весьма самодовольно улыбался… Меня даже осенило, что маечка эта, кою я откопал среди старья, которое мама собиралась пустить на тряпки, мне удивительно идёт, это вполне себе стильно, брутально и секси – хотя обычно не мыслю в подобных категориях, а тогда я, наверно, их и вообще не знал – и если уж Яна не понимает, то… Я вижу звезду, думал я, звезда – это поток света, поток частиц, значит, частица звезды, чтобы я её увидел, влетает в мой глаз, в мой мозг. Она пролетела миллионы и миллионы кило­метров, летела тысячи и миллионы лет – в мой глаз! Я тупо смотрел на при­севшую рядом одноклассницу, она теребила меня и о чём-то увещевала, а я между тем машинально ещё приговаривал «убью» и скрежетал зубами.

Тут я оз­верел – подбежал к мотоциклу и толк­нул его ногой. «Мотоцикл расколю, паскуда Гонилая!». (Гнилого я всегда опасался, если не сказать боялся). Мотоцикл (он сам, Цыган, зовёт его «жу-жу») куртыхнулся на редкость эффектно – прямо к порогу, зеркальце погну­лось и разбилось.

 

(…)

Когда я оклемался, то сообразил, что праздник кончился – Гниль и Ко­базь утекали на «жу-жу». «Догоню – убью!» - вяло продекламировал теперь уже Змей, высунув голову из лебеды. Светало, было зябко (хотя прошло, по-моему, всего с полчаса).

- А где Боцман?! – вдруг встрепенулся я.

Никого не было видно, даже Змея. Я прислонился к толи помочиться и вдруг заслышал совсем рядом характерный харкательный звук.

- Кто плюётся – щас убью! – механически доделывая дело, среагировал я, вероятно, просто вторя мертвецки пьяному Змею.

Смачный плевок присосался к толи совсем уж рядом от моего гениаль­ного профиля. Я резко развернулся – Яна. Я как-то схватил её в воздухе за руку (может, хотела ударить меня ?!!), но вскоре повалился наземь, цепляясь за что-то когтями, вдруг я совершенно отчётливо почувствовал у себя в объя­тиях её плотные икры в спортивных штанишках, потом эта «икринка» так больно съездила меня в нос… что я… полез выше, ощущая уже плотные бёдра… и чувствуя, что висну уже на резинке от этих штанов… глотая поток крови из носа, я восклицал: «Толстая девка – жизнь моя!». При сих словах я получил несколько очень жестоких пинков в тело, даже едва успел рассмот­реть, как она быстро отходит прочь, отплёвываясь и оправляя штанишки.

- Скажи спасибо, что никто не видел, сволочь. Завтра Жека тебя убьёт [это её братан старший].

На пороге, видимо, стояла Ленка. И, видимо, всё видела. Эффектную сентенцию я, понятное дело, полусознательно припасал для неё, чтобы при случае эффектно козырнуть…

 

***

26.

13 марта

Часов в одиннадцать утра Серж направился к Белохлебову. Во дворе фермера не оказалось, и Серёжка решил зайти к нему домой, поскольку его распирало кое-что тому поведать. Дверь была открыта, бабка видно ушла к соседке. Из «избы» (главной большой комнаты) доносился барский храп.

Белохлебов, завернувшись не сказать уж что в рогожу, но в суперстарообрядное изветшавшее покрывальце, что называется дрых без задних ног на старом раскладном диване. Рядом на полу возлежали баян, двустволка и пустая бутылка от польской водки «Распутин».

«Так, понятно», — с улыбкой от всё более разгорающегося внутреннего предвкушения одобрил Серёжка, ещё раз огляделся (никого!), наклонился прямо к самому уху фермера и что есть мочи заорал: «Пад-ём!»

— А?! Что?! Ка-а-ак-пчхи?!. Фу, это ты, что ль, Серёжк?

— Нет, не я! Сорок пять секунд, дядь Лёнь!

— ...Сажечка уехал к Генурки.

От простого этого предложения, как уже и было понятно, фермер свалился назад, на спину, и даже засучил ногами.

(...)

Как говаривала бабушка, «все у него на призывах», то бишь всем розданы характерные клички. И два основных его создания — два его подчинённых, «младших фермера» что «Сажечка», что «Генурки» были вроде и уменьшительными и даже ласкательными именами, но звучали в произношении фермера весьма неоднозначно. Геннадий Коновалов, тридцать два года, женат, двое детей, тракторист-машинист третьего класса, живёт в соседнем сельце Холмы. Был, как и Сажечка, помощником Белохлебова, но уж побольше полугода назад тот вышиб его за пьянство. Однако он всё же изредка прирабатывал в Белохлебовском хозяйстве, соглашась на самую чёрную работу на самых выгодных для фермерского хозяйства условиях, чем в основном и жил, а также другим редким колымом, но ему что называется хватало, потому как жена с детьми уехала от него в город. А Сажечка наш, в свою очередь, стал нащупывать в таком положении звёзд и светил своего рода плацдарм для исправления невыносимости своего. В последнюю их, двух помощников, встречу он и был застигнут Белохлебовым стоящим на коленях подле возлежащего на одре из дров — как на древнем погребальном костре — Коновалова и произносящего: «Гена, ты одна для меня путеводная звезда... Ты — самая моя звезда!.. Я всё сделаю — главное, чтобы ты жил!..». Надо ли говорить, что он тут же получил от руководителя (которому, как вы поняли, приведённые слова настолько запали в душу, что он их запомнил дословно и потом не раз цитировал не помнящему и не понимающему, как он мог такое изречь, Сажечке, а то и разыгрывал сценку перед Сержем, заставляя воздыхателя вставать на колени куда-нибудь в лужу) увесистого пинчища, а гуру — дрыном по башке. «Я эту секту искореню! Вот увидишь, Серёжка, узришь!» — чуть ли не поклялся тогда Белохлебов.

— Кагда??!!! — вопил он. — На чём?!

— С утра, дядь Лёнь. На «МТЗ» своём... твоём.

— Крыса седая чахлая! Убью ведь обоих! — Фермер как-то перекатнулся на спине и приземлился на пол — почти на корточки. Схватил ружьё, попрыгал к сейфу, где был ещё и пистолет.

Напяливал форму с отпоротыми знаками отличия, похожую на извечное облаченье Фиделя Кастро, спотыкаясь и путаясь в штанинах и рукавах, на ходу отдавая распоряжения Серёжке («Заводи, Серёжа, «Камаз!») и пришедшей бабке.

(...)

Серж с мастерством и проворством заправского взрослого водилы, а то и гонщика «Париж-Дакар», рулил по бездорожью; Белохлебов, колыхаясь и напутствуя, быстро и жадно поглощал закуску, с удовольствием прихлёбывая пивом.

 

30.

Дом Коновалова был деревянный (что значит: другая деревня!) и порядком развалившийся и располагался на отшибе, на бугре, заросшем американкой, полынью и репейником, теперь являвших собой сухой бадорник[1]. У дома стоял Сажечкин трактор, весь в грязи, как перекрашенный или вообще сделанный из земли. Дверь трактора, как и дверь дома, была открыта, а сам он стоял буквально въехав в то, что когда-то было крыльцом. Остался один столбик и кое-как держащаяся на нём покосившаяся крыша, перила и пол частично отсутствовали, а частью присутствовали под колёсами трактора.

Фермера вылезли из машины и поспешили в избу. В сенях, конечно, был жуткий беспорядок, хлам и грязь, выразительно пахло дрожжами, сивухой и блевотиной. «Карты-картишки, всё с вами ясно!..» — пропел Белохлебов, несколько замешкавшись перед избяной дверью, словно предвкушая. Серёга тоже предвкушал уже представление в стиле «Дядь Лёнь, прости!» и даже невольно представлял, как вечером будет пересказывать брату и бабушке.

И вот зашли: на полу валялся Генурки, свернувшись в клубочек, или как рапортует Белохлебов, «в согнутом состоянни», на его ногах в промасленных оборваных штанах и чудо-носках, дырявых до степени условности самого своего наименования, лежала маленькая дурная голова Сажечки, ноги же последнего были в сапожищах, облепленных засохшей грязью.

Полы и даже стены были истисованы[2] грязными сапогами. Полураздолбанный Генуркин кассетник стоял под столом, включенный в сеть, и щёлкал забытой на перемотке кассетой. В чулане Серёга обнаружил самогонный аппарат в действии.

Белохлебов обошёл спящих и, неспешно приноравливаясь и представления ради сделав ложную разбежку, с выкриком «Одиннадцатиметровый! Двенадцатичасовой!» выписал Генурки по откляченному месту классического пенчера. «Не хуже вчерашнего», — отметил про себя Серж.

Генурки дёрнулся и замямлил во сне. Белохлебов схватил Сажечку, приподнял и тряхонул его. Весь красный и опухший, тот открыл глаза, пустовато таращась, видимо, пытаясь понять, кто он, где и кто перед ним.

— Лёнька... — голос его звучал издалека.

— Я те, сука, дам Лёнька!

Фермер швырнул помощника в чулан — так, что он загремел там в какую-то посуду. Принялся трясти второго.

— Генурки! Вставай, мой золотой!

Веки разлепились, глаза были ещё более красные, взгляд был ещё более нездешний и равнодушный.

Белохлебов, улыбаясь, бережно приподнял голову младшего помощника, приблизил к себе.

— Это ты, Ген?

— Вя...

— Ты, — констатировал Белохлебов, а потом, театрально сменив тон, будто бы с великим сожалением спросил: — Нажрался?

Совсем неожиданным было то, что Генурки в этот момент как-то вырвался, вскочил и, сильно ударив кулаком себя в грудь, заорал:

— Нажрался!!!

— Нет, какая наглость! — Начальник таким же способом отправил в чулан и Генурки. — Герой мне нашёлся! Марат Казей! Олег Кошевой! Повесть о Зое и Шуре! Как будто его фашисты допрашивают, фетишисты, а он: я! Щенок пузатый! Крыса чахлая! Я за тобой прибасать не буду!

— Давай прибаснём[3]!.. — эхом отозвался из чулана Сажечка.

Белохлебов отщёлкнул кнопку магнитофона, выдернул его из розетки и бережно убрал на место.

Когда он заглянул в чулан, то прямо обомлел: на вёдрах и бачках полулежали оба помощника с полными стаканами в руках! Более того, не обращая никакого внимания на хозяина, они чокнулись и, трясясь, морщась и обливаясь, протянули прямо у него на глазах по целому губастому стаканищу первача!!

Белохлебов нашёл выключатель и включил свет в чулане, но он не загорелся, показал пистолет, снял его с предохранителя... Знакомый звук всё же привлёк рассеянное внимание пьяных. Они сразу вскочили (как им казалось), а на самом деле не сразу: довольно ещё покуртыхались, пытаясь устоять на расслабленных ногах, но всё же встали, порядком напуганные, и когда им уступили дорогу, вышли на свет божий.

Белохлебов схватил Генурки в охапку и, приставив пистолет, поволок из избы. Поставил к стенке, отошёл, целясь. Видно было, что герою всё равно — ему и так плохо (или вместе с тем и хорошо), что наверно всё одно... Только хотел выстрелить, как тот упал — прямо как был плашмя, прям лицом в грязищу. Тут фермер попросил третьего помощника, «неофициального, но самого вменяемого», принёсти из сеней бутылку с олифой, старую и всю в пыли, уж давно замеченную его прапорским хозяйственым глазом: как-то он уж выспрашивал у Сержа: «Гля, олифу-то наверно надо забрать?..», на что получил ответ: «Да накой она тебе, дядь Лёнь? — она уж столетняя!» (а про себя: мелочен как Кенарь!), и, видно, напрасно: теперь и сгодилась! Повесил её на проволоке за край крыши, а Генурки поставил-прислонил так, что бутылка оказалась как раз над его головой. Отошёл.

— Прощай, друг Генурки... — тихо молвил Белохлебов.

На сей раз, когда опохмелка, видно, достигла души, жертва грохнулась на колени — опять в самую жижу.

— Дядь Лёнь, прости!!

— Нажрался?!!

— Нажрался... — теперь голос Коновалова звучал тихо и жалобно.

— Он тебя споил? — строго спросил фермер, продолжая экзекуцию, так сказать, инквизицию.

— Вместе, дядь Лёнь, ей-богу, вместе.

— Самогон пили?

— Да, дядь Лёнь, самогончик. Только стопка набежит — мы её хлоп!

— Значит, набежит? Сами гоним, сами пьём, и хлоп, да?.. Вот и я вас хлоп! Прощай, Генурки!..

Произнеся это, Белохлебов выстрелил в бутылку.

Генурки весь передёрнулся, как будто пуля попала в него, и вновь упал плашмя. Весь был забрызган олифой, которая ему самому показалась кровью.

Белохлебов стоял над ним, не то поразившись и глубоко задумавшись, не то закатившись, что и не продыхнуть, от смеха.

Серёжка что-то кричал ему. Фермер очнулся.

— Сажечка убёг!

Сажечка уже завёл трактор и сидел внутри, врубил сдуру девятую — трактор прыгнул и заглох. Снова завёл и врубил восьмую, резко отпустив сцепление, — трактор прыгнул и поскакал.

Белохлебов запрыгнул в «Камаз».

— Серёж, залезай!

И они тоже рванули с места.

 

31.

Сажечка выписывал кренделя по паханому полю — земля была как кисель — Белохлебов летел за ним. Начались гонки в стиле «Кэмел-трофи»: крутые виражи, заносы, пробуксовка, дым, струями летящая грязь... в кабине — тряска, пот и пар, накал эмоций...

Как ни странно, Сажечка, который пару раз чуть не перевернулся, всё же как-то умудрялся сохранять равновесие и дистанцию. А вот охмелившийся Белохлебов, закладывая очередной резкий поворот, чтоб в который уже раз «пойти наперерез», вдруг зарулил так, что грузовик едва-едва не упал на бок. Тут уж и Серж, несколько раз уже неплохо треснувшийся лбом об «дверной косяк», воспользовшись паузой — машина была парализована, сильно наклонившись на бок, так что водитель, получалось, теперь держался за баранку только потому, что скатился, чуть не вышебленный вовсе, вниз к помощнику — сказал несколько слов главному фермеру (в том числе, и как вырулить, чтоб не упасть совсем), а потом и вовсе пересел на водительское место.

Белохлебов же, опять и снова как ни в чём не бывало, достал из-за сиденья двустволку, патроны, зарядил и со словами «Ты в профиль, Серёжк, как бы наперерез!..» приладился в ветровое окно.

Началась пальба!.. Сажечка был уже у края поля, и его носило из стороны в сторону максимально сильно — несмотря на это (и на увещевания Сержа: «Дядь Лёнь, поверху-то уж не стреляй — убьёшь ещё!») бывший прапор, выкрикивая между выстрелами и виражами: «Убью! А ты думаешь — ать!!! — я что хочу?! Покалечу! Ты, падла, у меня полгода будешь лежать... На-ка!!! Работать будешь — лёжа — похрен! — в инвалидной коляске... в гипсе и с гирей — бесплатно будешь — от-так!!! — вкалывать, тварьё алкашовское!».

Выйдя на дорогу, а с неё на луг, трактор быстро оторвался, погнал по холмам вниз, в лощину к речке, пока не скрылся из виду (Белохлебов ругался ещё пуще, одновременно умолял и заклинал гнать побыстрее и, конечно же, наперерез и в то же время ещё и местами пытался вырвать руль!), а потом по пойме поехал обратно.

Так, сделав небольшой крюк и некоторого рода даже обманный манёвр, он вскоре явился по пойме опять ко двору Генурки — и тоже «как бы с понтом как ни в чём не бывало».

Однако действительно (или по крайней мере, так показалось Сажечке, который потом всё и рассказывал) в состоянии «как ни в чём не был» пребывал «друг Генурки» — он полулежал в чулане на тех же бачках и «выжидая, как набежит, выжирал самогонище».

Сажечка же, надо сказать, с молодости был благой[4]: имел нрав крутой и даже злопамятный. Хотя сам это Серж «не застал» — никогда не видел. Одно из первых ярких воспоминаний детства, по словам брата Лёни, был сидящий на корточках с обрезом, перемотанным синей изолентой, Сажечка и окровавленная физиономия соседа дедка Пимча (отчество Пименович), его руки и одежда в крови... Выстрелы... Бабушка расказывала потом, как Сажечка туразил[5] за дедом (вроде играли в карты по пьяни и что-то не поделили), караулил обидчика у их дома и всё же выстрелил прямо на улице около домов прямо в него — «Я Лёньку-то еле только успела убрать! Батюшки, сердце так и ёкнуло! Кричу: что ж ты, изувер, делаешь?! — дети ж тут играют! А он — сидит у оградки — глаза налитые: „Убью!“ и „Убью!“, и всё тут!» — как-то чиркнуло и рассекло кожу на лбу. Потом приехала из района милиция, и ушлый наш Сажечка ещё отстреливался, бегая от них огородами... Потом года полтора и отсидел за свою — уже неоднократную — дурь.

Теперь он приказал сотоварищу: «Садись в трактор — отвлекай! А я пока домой напрямки (наперерез, через речку — если по льду или вброд довольно близко) за обрезом сбегаю! Убью, падло! Отомщу за всё! Всю кровь мою высосал, собака, фашист, рундук еврейский!» — опрокинул полстаканища и правда погнал!

— Санькя, не надыть можть... Там жа ж и Серёжка-то!.. с ним в кабинке...

— А нех...й фашисту пригузничать! Порешу всех! Не будешь — и тебя! Гони!

И погнали. Генурки был пьян в раздуду, но всё равно при помощи товарища влез в трактор и даже тронулся. Сажечка, возбуждённый до такой степени, что его всего трясло от злости и он мог ещё проявлять, будто трезвый, чудеса резвости, пустился, как в молодости, бегом на зада, потом в низа — наперерез.

Генурки, который кое-как ехал незнамо куда, на полнейшем автопилоте, вместо того, чтоб отвлекать, буквально пошёл в лобовую... Когда на краю пашни «Камаз» дал по тормозам, открылась дверь и выпрыгнул Белохлебов с ружьём, тут же открылась и дверь МТЗ и во взбудораженную почву свалился Генурки. Он было даже побёг по пахоте, но уже через дюжину шагов на его ноги, и так нетвёрдые, тут же налипли «лапти» — по несколько кило земли на каждую — и он упал.

Слёзно умоляя: «Дядь Лёнь, прости! Не стреляйте, пожалуйста! Я за вас!», он буквально полз на коленях по пашне обратно, пока не уткнулся лбом в дуло ружья, а руками всё пытался обнять Белохлебовские сапоги, грязный, как чёрт...

— Ты-ык, сука... — процедил Белохлебов.

— Дядь Лёнь, прости! Я всё раскажу! Всё отработаю!

И вскоре они уже втроём мчались наперерез бежавшему наперерез.

Искомый объект был настигнут в тот миг, когда он переправлялся вброд. По приказу главного Серёжка врубился на «Камазе» в речушку. Сажечка, в шоке, в волне брызг, отпрыгнул в сторону — прямо в воду! До этого он шёл только «по яйцы», а теперь окунулся прямо и «с головкой»!

Под ружейным дулом и несусветным матом Белохлебова его помощник всё же выбрался на тот берег. Тогда тут же из машины был вытолкнут Геннадий Коновалов, который наподобие охотничей собаки, по-собачьи резво по-собачьи переплыл ручеёк, и опять ползя на коленях, схватил за сапог уже Сажечку.

— Что ж, Санькь, такая уж жызня у нас собачия... — как бы извиняясь приговаривал он, извиваясь по куге и грязи. Сажечка, в отяжелевшей от воды одёже, тоже упал, что-то барахтался, и так и не встал.

— Держать! — выкрикивал Белохлебов. Серж смеялся и, потешаясь, несильно вторил: «Взять! Ату его!»

Только через полчаса юный водитель смог вырулить на другой берег.

Когда главный фермер ступил на твёрдую почву, он начал уже вторую за сегодняшний день экзекуцию.

— Не бойсь, не бойсь, держи — тебя не буду! — провогласил он и начал мутыскать оклемавшегося уже поморника, а под конец даже содить в пинки, всё нравоучения ради причитая и всё же довольно часто как бы невзначай попадая и по второму.

Вскоре устал.

— Пусть тут и остаются, — сказал он. — Давай, командир, шей домой.

И они уехали.

 



[1] Бадор (бадорник) – сорняк (диал.).

[2] Истисовать (истесовать) — исчиркать, испачкать (диал.).

[3] Прибасать — ухаживать; прибаснуть — выпить (диал.).

[4] Благой — сумасбродный (диал.).

 

[5] Туразить — преследовать, бегать за кем-то, пугать (диал.).

 

20-11-2017

 

Новое на сайте:

Отправить свое произведение

Вход



Регистрация

*
*
*
*
*

Поля помеченные звездочкой (*) обязательны для заполнения.)

Яндекс.Метрика